Семинарская и святоотеческая библиотеки

Семинарская и святоотеческая библиотеки

Семинарская и святоотеческая библиотеки

  знали. Как такое могло произойти? -- спросил он. Что, природа так искусно

спрятала ноль, что все греки и все римляне -- миллионы греков и римлян -- не

могли его отыскать? Обычно думают, что ноль -- вот он, перед носом, все его

могут увидеть. Он показал абсурдность попыток вывести ноль из любой формы массы-

энергии, а потом спросил -- риторически: означает ли это, что число ноль

«ненаучно»? Если так, то означает ли это, что цифровые компьютеры,

функционирующие исключительно в терминах единиц и нолей, следует для научной

работы ограничить функционированием в терминах одних лишь единиц? Абсурдность

этого заявления можно обнаружить без всяких хлопот.

Затем он перешел к другим научным представлениям, беря их одно за другим и

показывая, что они не имеют возможности существовать независимо от субъективного

рассмотрения. Он закончил законом тяготения, как в том примере, который я привел

Джону, Сильвии и Крису в первый вечер нашего путешествия. Если исключить

субъективность как не имеющую значения, сказал он, то вместе с ней придется

исключать и весь объем науки в целом.

Это опровержение научного материализма, тем не менее, казалось, поместило его в

лагерь философского идеализма -- к Беркли, Хьюму, Канту, Фихте, Шеллингу,

Гегелю, Брэдли, Босанкэ -- в хорошую компанию, логичную до последней запятой, но

ее настолько трудно оправдать на языке «здравого смысла», что все они казались

ему обузой в его защите Качества, а отнюдь не помощью. Тот аргумент, что весь

мир -- это ум, может быть прочной логической позицией, но уж определенно не

прочной риторической позицией. Он слишком скучен и труден для начального курса

по композиции. Слишком «притянут за уши».

В этом месте весь субъективный рог дилеммы выглядел почти столь же

невдохновляюще, как и объективный. А аргументы классического формализма, когда

он начал их исследовать, только ухудшали его. То были крайне мощные аргументы

типа: ты не должен реагировать на непосредственные эмоциональные импульсы без

рассмотрения большой рациональной картины в целом.

Детям говорит: «Не трать все карманные деньги на жевательную резинку

(непосредственный эмоциональный импульс), поскольку тебе захочется потратить их

потом на что-нибудь другое (большая картина)». Взрослым говорят: «Эта бумажная

фабрика, может быть, ужасно воняет даже с самыми лучшими очистительными

средствами (непосредственные эмоции), но без нее экономика целого города рухнет

(большая картина)». В понятиях нашей старой дихотомии, на самом деле, говорится

следующее: «Не основывайте свои решения на романтической поверхностной

привлекательности, не рассмотрев классической формы, лежащей в основе». С этим

он, вроде бы, соглашался.

Классические формалисты подразумевали под возражением «Качество -- это просто

то, что тебе угодно», что это субъективное неопределенное «качество», которому

он учил, -- просто романтическая поверхностная привлекательность. Правильно,

состязания по популярности в классе могли определить, обладает сочинение

непосредственной привлекательностью или нет, но было ли это Качеством? Качество

-- это то, что «просто видишь» или, быть может, нечто более тонкое, то, чего не

увидишь вообще, -- разве что через очень долгий промежуток времени?

Чем больше он изучал этот аргумент, тем более солидным он ему казался. Похоже,

что именно он станет решающим во всем его тезисе.

Таким зловещим его делало то, что он казался ответом на вопрос, часто

возникавший в классе, на который всегда приходилось отвечать несколько

казуистически: Если все знают, что такое качество, то почему повсюду -- такие

разногласия по его поводу?

Казуистика его заключалась в том, что, хотя чистое Качество одинаково для всех,

объекты, которым, как говорили люди, присуще Качество, различны для каждого

отдельного человека. Пока он оставлял Качество не определенным, с этим

невозможно было спорить, но он знал -- и знал, что это знали студенты, -- что

тут витает запах фальши. На самом деле, это не ответ.

Появилось иное объяснение: люди не приходят к согласию по поводу Качества,

поскольку одни пользуются своими непосредственными эмоциями, а другие применяют

свое общее знание. Он знал, что в любом состязании по популярности среди

преподавателей английского этот последний аргумент, укреплявший их авторитет,

завоюет всеобщее одобрение.

Но аргумент этот был абсолютно опустошающ. Вместо одного-единственного, единого

Качества теперь, по-видимому, нам являлось два качества: романтическое, просто

видимое -- оно присутствовало у студентов; и классическое, общее понимание --

оно было у учителей. Хиповое и квадратное. Квадратность -- не отсутствие

Качества; это классическое Качество. Хиповость -- не просто присутствие

Качества; это просто романтическое Качество. Раскол хипового и квадратного,

обнаруженный им, по-прежнему оставался на месте, но Качество уже не оставалось

целиком на какой-то одной стороне разлома, как он предполагал ранее. Вместо

этого само Качество раскололось на два -- по одному на каждой стороне трещины.

Его простое, аккуратное, прекрасное, не определенное Качество начинало

усложняться.

Ему не нравилось, как это происходит. Термин «раскол», который должен был

объединить классический и романтический способы смотреть на вещи, сам раскололся

на две части и уже больше не мог ничего объединять. Он попался в аналитическую

мясорубку. Нож субъективности-объективности разрезал Качество надвое и убил его

как рабочую концепцию. Если он собирался спасать ее, то не следовало позволять

ножу войти внутрь.

И действительно, Качество, о котором он говорил, не было классическим Качеством

или романтическим Качеством. Оно находилось за обоими. И, клянусь Богом, оно не

являлось также ни субъективным, ни объективным, оно стояло за обеими этими

категориями тоже. На самом деле, вся дилемма субъективности-объективности,

разума-материи применительно к Качеству оказывалась несправедливой. Это

отношение разума-материи было интеллектуальным идефиксом многих веков. Этот

пунктик просто помещали на верхушку Качества, чтобы стащить его вниз. Как мог он

сказать, является Качество разумом или же материей, если, во-первых, не

существует логической ясности в том, что такое разум и что такое материя?

А поэтому: он отклонил левый рог. Качество не объективно, сказал он. Оно не

обитает в материальном мире.

Затем: он отклонил правый рог. Качество не субъективно, сказал он. Оно не

обитает просто в уме.

И наконец: Федр, следуя по тропе, которой, насколько он знал, никто до сих пор

не ходил за всю историю западной мысли, пошел прямо меж рогов объективно-

субъективной дилеммы и сказал, что Качество не является ни частью разума, ни

частью материи. Оно -- третья сущность, не зависимая от прочих двух.

Слышали, как, идя по коридорам и спускаясь по лестницам Монтана-Холла, он тихо,

почти неслышно напевал себе под нос: «Святая, святая, святая... благословенная

Троица.»

И еще есть слабый-слабый фрагмент воспоминания, может быть, ложный, может быть,

это просто я его придумал, -- что он просто оставил всю эту мысленную структуру

как есть на многие недели, никуда ее дальше не развивая.









Крис кричит:

-- Когда мы дойдем до вершины?

-- Вероятно, еще далеко, -- отвечаю я.

-- А мы много увидим?

-- Наверное. Ищи среди деревьев голубое небо. Пока его не видно, знай, что еще

далеко. Свет пробьется через кроны, когда начнем приближаться к вершине.

Вчерашний дождь промочил эту мягкую хвойную подушку так, что по ней теперь

удобно идти. Местами, когда она на таком склоне сухая, хвоя скользит, и ноги

приходится глубоко вкапывать, чтобы не съехать вниз.

Я говорю Крису:

-- Здорово, когда нет кустов, да?

-- А почему их нет?

-- Думаю, здесь лес никогда не валили. Когда такой лес оставляют в покое на

несколько веков, деревья полностью перекрывают рост всему подлеску.

-- Как в парке, -- говорит Крис. -- Хорошо все видно вокруг.

Настроение у него, кажется, гораздо лучше, чем вчера.

Думаю, отныне он будет хорошим путешественником. Это лесное молчание улучшает

каждого.









Теперь мир, по Федру, был составлен из трех вещей: разума, материи и Качества.

Тот факт, что он не установил между ними никаких отношений, сначала его

нисколько не беспокоил. Если из-за отношение между разумом и материей сражались

веками и до сих пор конфликт не разрешили, то чего ради он за несколько недель

должен выдвинуть по поводу Качества нечто убедительное? Поэтому он и оставил

его. Положил на какую-то полку в уме, куда складывал всякие вопросы, на которые

не находилось немедленного ответа. Он знал, что метафизическую троицу субъекта,

объекта и Качества рано или поздно придется связать воедино взаимоотношениями,

но не спешил это делать. Ему просто в такой кайф было избежать опасности тех

рогов, что он успокоился и наслаждался, покуда мог.

В конце концов, он, тем не менее, обследовал вопрос более пристально. Хотя

метафизической троице, трехглавой реальности, и нет логического выражения, такие

троицы не особенно привычны и не особенно популярны. Метафизик обечно стремится

либо к монизму -- например, к Богу, объясняющему природу мира как проявление

одной-единственной вещи; либо к дуализму -- например, к разуму-материи,

объясняющим все как две вещи; либо же он оставляет все как плюрализм,

объясняющий все как проявление неопределенного количества вещей. Но три --

неудобное число. Прямо сразу хочется узнать: а почему три? Каковы отношения

между ними? И пока необходимость расслабиться постепенно убывала, Федр начал

любопытствовать по поводу этих взаимоотношений.

Он отметил, что хотя обычно ассоциируешь Качество с объектами, ощущение Качества

иногда возникает вообще безо всякого объекта. Это вначале и привело его к мысли,

что Качество, быть может, -- полностью субъективно. Но под Качеством он не имел

в виду и только лишь субъективное удовольствие. Качество уменъшает

субъективность. Качество вынимает тебя из тебя самого, заставляет осознавать мир

вокруг. Качество противоположно субъективности.

Я не знаю, сколько он думал, прежде чем пришел к этому, но в конечном счете он

увидел, что Качество не могло быть независимо связано ни с субъектом, ни с

объектом, но могло быть обнаружено только лишь во взаимоотношениях этих двух

друг с другом. Это та точка, где субъект и объект встречаются.

Уже теплее.

Качество -- не вещь. Это событие.

Еще теплее.

Это событие, когда субъект начинает осознавать объект.

И поскольку без объектов не может быть субъекта -- поскольку объекты создают

осознание субъектом самого себя, -- то Качество -- это событие, когда становится

возможным осознание и субъектов и объектов.

Горячо.

Вот теперь он знал, что это подходит.

Это означает, что Качество -- не просто результат столкновения между субъектом и

объектом. Само существование субъекта и объекта выводится из события Качества.

Событие Качества -- причина субъектов и объектов, которые после этого ошибочно

подразумеваются причинами Качества!

Вот теперь он взял всю эту проклятую, чертову дилемму за глотку. Все это время

дилемма несла в себе это мерзкое предположение, которому не было логического

оправдания: что Качество -- следствие субъектов и объектов. А вот нет! Он извлек

свой нож.

«Солнце Качества,» -- писал он, -- «не вращается вокруг субъектов и объектов

нашего существования. Оно не только пассивно освещает их. Оно никаким образом не

подчиняется им. Оно их создало. Это они подчинены ему!»

И вот тут, записав это, он понял, что достиг какой-то кульминации мысли, к

которой бессознательно стремился долгое время.









-- Небо! -- кричит Крис.

Вот оно, высоко над нами -- узкий лоскут голубизны меж древесных стволов.

Мы движемся быстрее, и участки неба между деревьями становятся все крупнее и

крупнее, и вскоре мы видим, что деревья редеют, вплоть до лысины на самой

вершине. Когда она от нас -- всего лишь в пятидесяти ярдах, я говорю:

-- Пошли! -- и рву вперед, вкладывая в это усилие все оставшиеся запасы энергии,

которые берег.

Я выкладываюсь полностью, но Крис нагоняет меня. Потом со смехом обгоняет.

Тяжело нагруженные и на такой высоте, мы не стараемся установить никаких

рекордов, но несемся вперед изо всех сил.

Крис добирается первым, когда я еще только выламываюсь из деревьев. Он поднимает

руки и кричит:

-- Победа!

Эготист.

Я дышу так тяжело, что, когда дохожу до него, то не могу говорить. Мы просто

сбрасываем мешки с плеч и ложимся на какие-то камни. Почва суха от солнца, но

под твердой коркой -- грязь после вчерашнего дождя. Под нами на многие мили за

лесистыми склонами и полями простирается долина Гэллатип. В одном углу долины --

Бозмен. С камня подпрыгивает кузнечик, планирует прочь от нас и улетает над

вершинами деревьев.

-- Мы это сделали, -- говорит Крис. Он очень счастлив. Я еще не успел перевести

дух, чтобы ему ответить. Снимаю башмаки и носки, мокрые от пота, и выставляю их

на камень сушиться. Медитативно гляжу, как пары от них поднимаются к солнцу.













20









Очевидно, я заснул. Солнце жарит. По моим часам -- без нескольких минут полдень.

Я выглядываю из-за камня, на который опираюсь, и вижу, что Крис крепко спит на

другой стороне. Высоко над ним лес прекращается, и голые серые скалы уводят к

пятнам снега. Мы можем взобраться по тыльной стороне этого хребта прямо туда, но

чем ближе к вершине, тем опаснее. Я некоторое время смотрю на вершину горы. Что

там я сказал Крису прошлой ночью? -- «Увидимся на вершине горы»... нет...

«Встретимся на вершине горы».

Как я мог встретиться с ним на вершине горы, если я уже и так с ним? В этом что-

то странное. Он сказал, что я ему также говорил кое-что еще как-то ночью -- что

здесь одиноко. Это противоречит тому, во что я на самом деле верю. Я совсем не

считаю, что здесь одиноко.

Мое внимание привлекает звук упавшего камня с одной стороны годы. Ничего не

движется. Абсолютно тихо.

Всё в порядке. Такие маленькие подвижки камней слышишь постоянно.

Хотя не всегда и маленькие. Лавины начинаются вот с таких подвижек. Если ты над

ними или рядом, за ними интересно наблюдать. Но если они над тобой -- никакой

помощи не жди. Остается только смотреть, как она приближается.









Люди произносят странные вещи во сне, но с чего мне говорить ему, что мы с ним

встретимся? И с чего бы ему думать, что я не сплю? Действительно, здесь что-то

не то, от чего-то -- ощущение очень плохого качества, но я не знаю, что это.

Сначала появляется ощущение, а потом вычисляешь, почему.

Я слышу, как Крис задвигался, и вижу, что он озирается по сторонам.

-- Где мы? -- спрашивает он.

-- На вершине хребта.

-- А, -- говорит он. Улыбается.

Я распаковываю обед: швейцарский сыр, пеппероны и крекеры. Тщательно разрезаю

сыр, а потом пеппероны на аккуратные кусочки. Тишина позволяет каждую вещь

делать правильно.

-- Давай построим здесь хижину, -- говорит он.

-- Охххх, -- стону я, -- и карабкаться к ней каждый день?

-- Конечно, -- издевается он. -- Разве трудно?

Вчера в его памяти -- это давно. Я передаю ему сыр и крекеры.

-- О чем ты все время думаешь? -- спрашивает он.

-- О тысячах вещей, -- отвечаю я.

-- Каких?

-- Большинство из них не будут иметь для тебя никакого смысла.

-- Типа?

-- Типа, почему я тебе сказал, что мы встретимся на вершине горы.

-- А, -- говорит он и смотрит вниз.

-- Ты сказал, что голос у меня был, как у пьяного? -- переспрашиваю я.

-- Нет, не как у пьяного, -- отвечает он, по-прежнему глядя вниз. То, как он

старается не смотреть на меня, заставляет усомниться, говорит ли он правду.

-- Как тогда?

Он не отвечает.

-- Как тогда, Крис?

-- Просто по-другому.

-- Как?

-- Ну, я не знаю! -- Он бросает на меня взгляд, и в нем виден страх. -- Так, как

ты обычно говорил давно, -- добавляет он и снова смотрит вниз.

-- Когда?

-- Когда мы жили здесь.

Я старательно контролирую свое лицо, чтобы он не заметил никакой перемены в

выражении, потом осторожно поднимаюсь, отхожу и методично переворачиваю носки на

камне. Они давно высохли. Возвращаясь с ними, я вижу, что он по-прежнему смотрит

на меня. Обыденным тоном я произношу:

-- Я и не знал, что говорил по-другому.

Он на это не отвечает.

Я натягиваю носки и надеваю на них башмаки.

-- Я хочу пить, -- говорит Крис.

-- Нам не так уж много нужно спуститься, чтобы найти воду, -- говорю я, вставая.

Некоторое время смотрю на снег, потом говорю: -- Ты готов?

Он кивает и мы надеваем рюкзаки.

Идя по гребню к истоку оврага, мы слышим еще один клацающий звук падения камня -

- намного громче, чем первый совсем недавно. Я оглядываюсь посмотреть, где это.

По-прежнему ничего нет.

-- Что это было? -- спрашивает Крис.

-- Подвижка камней.

Мы оба секунду стоим тихо, прислушиваясь. Крис спрашивает:

-- Наверху кто-то есть?

-- Нет, я думаю, просто тающий снег высвобождает камни. Когда в самом начале

лета так же жарко, как сейчас, слышно много таких подвижек. Иногда больших. Так

снашиваются горы.

-- Я не знал, что горы изнашиваются.

-- Не изнашиваются -- снашиваются. Они округляются и становятся покатыми. Эти

горы еще не сношены.

Теперь везде вокруг нас -- кроме верха -- склоны горы покрыты черноватой зеленью

леса. На расстоянии лес похож на бархат.

Я говорю:

-- Ты сейчас смотришь на эти горы, и они выглядят такими постоянными и мирными,

но они все время изменяются, а изменения эти не всегда уж и мирные. Под нами,

вот сейчас под нашими ногами есть силы, которые могут разорвать всю эту гору на

части.

-- А они делают это когда-нибудь?

-- Что делают когда-нибудь?

-- Разрывают всю гору на части?

-- Да, -- отвечаю я. Потом вспоминаю: -- Недалеко отсюда девятнадцать человек

лежат мертвые под миллионами тонн скал. Все были поражены, что их только

девятнадцать.

-- А что случилось?

-- Простые туристы откуда-то с востока; остановились на ночевку в специальном

месте для лагеря. Ночью подземные силы вырвались на волю, и когда спасатели на

следующее утро увидели, что произошло, то только покачали головами. Они даже не

пытались начинать раскопки. Можно было только с глубины в несколько сот футов

скал выкопать тела, которые все равно придется закапывать в землю снова. Вот они

их там и оставили. Они и сейчас там лежат.

-- А откуда узнали, что их было девятнадцать?

-- Соседи и родственники из их городов сообщили, что они пропали.

Крис смотрит на вершину горы перед нами:

-- Их что, не предупредили?

-- Не знаю.

-- Скорее всего, предупреждение было.

-- Может, и было.

Мы идем туда, где хребет загибается внутрь, к началу оврага. Я вижу, что мы

можем со временем найти в нем воду. Постепенно принимаю вниз.

Сверху еще немного постукивают камни. Мне вдруг становится страшно.

-- Крис, -- говорю я.

-- Что?

-- Знаешь, о чем я думаю?

-- Нет. О чем?

-- Я думаю, мы будем очень клевыми, если пока оставим эту верхушку в покое и

попытаемся взять ее как-нибудь другим летом.

Он молчит. Потом произносит:

-- Почему?

-- У меня нехорошие чувства по ее поводу.

Он долго ничего не говорит. Наконец спрашивает:

-- Например?

-- Ох, я просто думаю, что мы можем попасть там в бурю или в оползень -- или

что-нибудь типа такого, и это будет настоящая беда.

Снова молчание. Я поднимаю взгляд и вижу на его лице подлинное разочарование.

Думаю, он знает, что я чего-то не договариваю.

-- Почему бы тебе пока об этом не подумать? -- говорю я. -- А потом, когда

доберемся до воды и пообедаем, решим.

Мы продолжаем спускаться вниз.

-- О'кей? -- спрашиваю я.

Он, наконец, уклончиво отвечает:

-- О'кей...

Спускаться теперь легко, но я замечаю, что скоро склон станет отвеснее. Здесь

все еще открыто и солнечно, но скоро опять зайдем под деревья.

Я не знаю, что и думать обо всех этих зловещих разговорах по ночам, кроме того,

что это не хорошо. Для нас обоих. Похоже, что все напряжение езды на мотоцикле,

походов, Шатокуа, всех этих старых мест вместе взятое оказало на меня плохое

влияние, которое сказывается ночами. Хочется слинять отсюда -- и как можно

скорее.

Я и не предполагаю, что для Криса это -- тоже как прежде. Меня сейчас легко

зашугать, и я не стыжусь признаться в этом. Он никогда никого не шугался.

Никогда. Вот в чем разница между нами. Вот почему я жив, а он -- нет. Если он

там, наверху -- какая-то психическая сущность, какой-то призрак, какой-то

доппельгангер, ожидающий нас наверху, Бог знает как именно... ну, ему тогда

придется ждать долго. Очень долго.

Эти проклятые высоты через некоторое время просто жуть нагоняют. Я хочу вниз,

далеко вниз; совсем, далеко, вниз.

К океану. Да, правильно. Где медленно накатываются волны, где всегда шум, и

никуда нельзя упасть. Ты уже там.

Вот мы снова входим в деревья, и вид на вершину перекрывается их кронами. Я рад.









Я, к тому же, думаю, что мы в этом Шатокуа зашли по тропе Федра так далеко, как

нам хотелось. Теперь лучше оставить эту тропу. Я отдал все должное уважение

тому, что он думал, говорил и писал, и сейчас хочу сам развить некоторые идеи,

развитием которых он пренебрег. Заголовок этого Шатокуа -- «Дзэн и Искусство

Ухода за Мотоциклом», а не «Дзэн и Искусство Лазать по Горам», и на горных

вершинах не бывает мотоциклов; Дзэна там, по моему мнению, тоже маловато. Дзэн -

- «дух долины», а не горной вершины. На вершинах гор найдешь только тот Дзэн,

который сам туда и принесешь. Давай выбираться отсюда.

-- Хорошо спускаться вниз, а? -- говорю я.

Нет ответа.

Боюсь, нам придется немножко поссориться.

Лезешь-лезешь на вершину, а получишь там только огромную, тяжеленную каменную

таблицу с нацарапанной на ней кучей правил.

Это примерно то, что произошло с ним.

Подумал, что он -- чертов Мессия.

Только не я, парень. Часы слишком долги, а плата -- слишком коротка. Пошли.

Пошли...

Вскоре я уже скачу по склону каким-то идиотским подпрыгивающим галопом... тыг-

дык, тыг-дык, тыг-дык... пока не слышу, как Крис вопит:

-- ПОДОЖДИ! -- и, оглянувшись, не вижу, что он отстал на пару сотен ярдов и

маячит среди деревьев.

И вот я торможу и жду его, но, немного погодя, вижу, что тащится позади он

намеренно. Разочарован, конечно.









Полагаю, в этом Шатокуа мне следует кратко наметить то направление, в котором

двигался Федр, не оценивая его, -- а потом продолжить уже про свое собственное.

Поверь, когда мир кажется не двойственностью разума и материи, но

тройственностью Качества, разума и материи, тогда искусство ухода за мотоциклом,

как и другие искусства, приобретает измерения смысла, которых у него раньше

никогда не наблюдалось. Спектр технологии, от которого бегут Сазерленды,

становится не злом, а позитивным кайфом. А демонстрировать это -- долгая и

кайфовая задача.

Но прежде, чем уволить этот другой спектр по статье, я должен сказать следующее:

Возможно, он бы отправился в направлении, по которому я сейчас собираюсь пойти,

если бы эта вторая волна кристаллизации, метафизическая, заземлилась бы,

наконец, на то, на что я ее буду заземлять, то есть на повседневный мир. Я

думаю, метафизика хороша, если она улучшает повседневную жизнь; иначе забудь про

нее. Но, к несчастью для него, он ее не заземлил. Она ушла в третью мистическую

волну кристаллизации, от которой он так и не оправился.

Он размышлял по поводу отношений Качества к разуму и материи, и определил

Качество как родителя разума и материи, как то событие, которое порождает разум

и материю. Эта коперниканская инверсия отношения Качества к объективному миру

могла бы звучать загадочно, если бы ее так тщательно не объяснили, но он и не

хотел, чтобы она была загадочной. Он просто имел в виду, что на режущем лезвии

времени, перед тем, как можно выделить какой-нибудь предмет, должно существовать

нечто вроде внеинтеллектуального осознания, которое он называл осознанием

Качества. Не можешь осознавать, что увидел дерево, до тех пор, пока не увидишь

дерево, и между мгновением видения и мгновением осознания должен существовать

временной зазор. Мы иногда не придаем ему значения. Но нет оправдания мысли, что

он на самом деле не имеет значения -- никакого оправдания.

Прошлое существует только в наших воспоминаниях, будущее -- только в наших

планах. Настоящее -- наша единственная реальность. Дерево, которое осознаешь

интеллектуально вследствие этого крохотного временного зазора, -- всегда в

прошлом и, следовательно, всегда нереально. Любой интеллектуально постигаемый

предмет -- всегда в прошлом и, следовательно, нереален. Реальность -- всегда

момент видения перед тем, как имеет место интеллектуализация. Другой реальности

нет. Эта доинтеллектуальная реальность -- и есть то, что, как чувствовал Федр,

он верно определил как Качество. Поскольку все интеллектуально определяемые вещи

должны возникнуть из этой доинтеллектуальной реальности, Качество -- родитель,

источник всех субъектов и объектов.

Он чувствовал, что интеллектуалы испытывают обычно самые большие трудности в

видении этого Качества именно потому, что они столь скоры и абсолютны, вгоняя

все в интеллектуальную форму. Легче всего увидеть это Качество маленьким детям,

необразованным и культурно «лишенным» людям. Они обладают наименьшей

предрасположенностью к интеллектуальности из культурных источников и наименьшей

формальной тренировкой для того, чтобы глубже привить ее себе. Вот, чувствовал

он, почему квадратность -- такое единственное в своем роде интеллектуальное

заболевание. Он ощущал, что случайно привил себе иммунитет против него, или, по

меньшей мере, до некоторой степени сломал привычку своей неудачей в школе. После

этого он не ощущал собственной принудительной идентификации с

интеллектуальностью и мог исследовать антиинтеллектуальные доктрины с

пониманием.

Квадратные, говорил он, из-за своей предвзятости к интеллектуальности обычно

считают Качество, доинтеллектуальную реальность, не имеющим значения, простым

бессобытийным переходным периодом между объективной реальностью и субъективным

восприятием ее. Поскольку у них -- предубежденные представления о его

незначительности, они не стремятся обнаружить, отличается ли оно как-нибудь от

их интеллектуального представления о нем.

Отличается, сказал он. Как только начинаешь слышать звучание этого Качества,

видеть эту корейскую стену, эту не-интеллектуальную реальность в ее чистой

форме, хочется забыть все это словесное барахло, которое, как начинаешь видеть,

-- постоянно где-то в другом месте.

Теперь, вооруженный этой новой, переплетенной во времени, метафизической

троицей, он полностью остановил тот раскол романтического-классического

Качества, что угрожал погубить его. Они уже не могли препарировать Качество.

Теперь он мог просто сидеть и в свое удовольствие препарировать их.

Романтическое Качество всегда соотносилось с мгновенными впечатлениями.

Квадратное Качество всегда вовлекало множество соображений, которые

растягивались на период времени. Романтическое Качество было настоящим, «здесь и

сейчас» вещей. Классическое Качество всегда занималось больше чем просто

настоящим. Всегда рассматривалось отношение настоящего к прошлому и будущему.

Если постиг, что и прошлое, и будущее содержатся в настоящем, -- у-ух, вот это

оттяг; значит, то, ради чего живешь -- настоящее. И если твой мотоцикл работает,

то чего из-за него беспокоиться? Но если ты считаешь, что настоящее -- просто

миг между прошлым и будущим, просто проходящее мгновение, то пренебрегать

прошлым и будущим ради настоящего -- это действительно плохое Качество. Мотоцикл

может работать сейчас, но когда ты в последний раз проверял уровень масла?

Мелочная суета с романтической точки зрения, но хороший здравый смысл -- с

классической.

Теперь у нас два разных типа Качества, но они больше не раскалывают само

Качество. Они просто -- два разных временных аспекта Качества, краткий и долгий.

До этого требовалась только метафизическая иерархия, выглядевшая так:





реальностьсубъективная

(ментальная)объективная

(физическая)классическая

(интеллектуальная)романтическая

(эмоциональная)качество,

которому Федру

следовало бы обучатькачество,

которому Федр

обучал





То, что он дал им взамен, было метафизической иерархией, выглядевшей так:



качество

(реальность)романтическое качество

(доинтеллектуальная реальность)классическое качество

(интеллектуальная реальность)субъективная реальность

(разум)объективная реальность

(материя)





Качество, которому он обучал, было не просто частью реальности -- оно было всем

целиком.

Затем он в понятиях триединства перешел к ответу на вопрос: Почему все видят

Качество по-разному? Вопрос, на который до сих пор всегда приходилось отвечать

уклончиво-благовидно. Теперь он говорил: «Качество бестелесно, бесформенно,

неописуемо. Видеть тела и формы -- значит интеллектуализировать. Качество

независимо от каких бы то ни было тел и форм. Имена, тела и формы, которые мы

придаем Качеству, только частично зависят от Качества. Также они частично

зависят от априорных образов, которые мы накапливаем в своей памяти. Мы

постоянно стремимся найти в событии Качества аналогии нашему предыдущему опыту.

Если мы этого не сделаем, то окажемся неспособны действовать. Мы выстраиваем наш

язык в терминах этих аналогий. Мы выстраиваем всю нашу культуру в терминах этих

аналогий.»

Причина, по которой люди видят Качество по-разному, говорил он, в том, что они

приходят к нему с разными наборами аналогий. Он приводил примеры из лингвистики,

показывая, что для нас буквы хинди dа, dа и dhа звучат идентично, поскольку у

нас нет к ним аналогий, чтобы почувствовать различия. Подобным же образом,

большинство говорящих на хинди не может различить dа и thе, потому что

нечувствительны к этому различию. Для индейских селян, говорил он, вовсе не

необычно видеть призраков. Но для них кошмар -- пытаться увидеть закон

тяготения.

Это, говорил он, объясняет, почему целый класс первокурсников, изучающих

композицию, приходят к одинаковой оценке качества в сочинении. У них всех --

сравнительно одинаковое прошлое и одинаковые знания. Но если ввести группу

иностранных студентов или, скажем, вывести средневековые поэмы из диапазона

классного опыта, то способность студентов оценить качество, возможно, будет

соотноситься не столь хорошо.

В некотором смысле, говорил он, именно выбор Качества студентом определяет

студента. Люди расходятся во мнениях о Качестве не потому, что Качество

различно, а потому, что различны люди в смысле их опыта. Он прикинул, что если

бы два человека обладали идентичными априорными аналогиями, то они бы каждый раз

идентично видели бы и Качество. Тем не менее, способа проверить это не

существует, поэтому приходится оставлять эту прикидку чисто спекулятивной.

В ответ своим коллегам по школе он писал:

«Любое философское объяснение Качества будет и ложным, и истинным именно потому,

что оно -- философское обобщение. Процесс философского объяснения --

аналитический процесс, процесс разламывания чего-то на субъекты и предикаты. То,

что я имею в виду (и все остальные имеют в виду) под словом Качество, нельзя

разломать на субъекты и предикаты. Не потому, что Качество так загадочно, но

потому, что Качество так просто, прямо и непосредственно.

Простейшая интеллектуальная аналогия чистого Качества, которую могут понять люди

в нашей среде, такова: "Качество -- реакция организма на его окружающую среду"

(он взял этот пример, потому что его главные вопрошающие, казалось, видели все в

свете теории поведения "стимул-реакция"). Амеба, помещенная на поверхность воды

с капелькой разбавленной серной кислоты поблизости, будет отодвигаться от

кислоты (я думаю). Если бы она могла говорить, то, ничего не зная про серную

кислоту, сказала бы: "Эта среда имеет плохое качество". Если бы у нее была

нервная система, она действовала бы гораздо более сложным образом, чтобы

преодолеть плохое качество среды. Она искала бы аналогий, то есть образов и

символов из предыдущего опыта, чтобы определить неприятную природу своей новой

окружающей среды и таким образом "понять" ее.

В нашем высокосложном органическом состоянии мы, развитые организмы, реагируем

на свое окружение изобретением множества замечательных аналогий. Мы изобретаем

землю и небеса, деревья, камни и океаны, богов, музыку, искусства, язык,

философию, инженерию, цивилизацию и науку. Мы называем эти аналогии оеальностью.

Они и являются реальностью. Мы завораживаем наших детей во имя истины знать, что

они -- и есть реальность. Мы швыряем любого, кто не приемлет этих аналогий, в

лечебницу для умалишенных. Но именно Качество заставляет нас изобретать

аналогии. Качество -- непрекращающийся стимул, который наша среда налагает на

нас ради создания того мира, в котором мы живем. Полностью. Каждый малюсенький

кусочек.

Теперь взять то, что вынудило нас создать мир, и включить его в мир, который мы

создали, явно невозможно. Вот почему Качество нельзя определить. Если мы все же

определим его, то определим мы нечто меньшее, чем само Качество.»

Я помню этот фрагмент ярче, чем любой другой, вероятно потому, что он -- самый

важный. Когда он его написал, то испытал мгновение страха и уже было вычеркнул

слова: «Полностью. Каждый малюсенький кусочек». Безумие в них. Думаю, он видел

его. Но он не мог увидеть никакой логической причины для вычеркивания, и

малодушничать было уже слишком поздно. Он проигнорировал предупреждение и

оставил все как было.

Он положил карандаш, а потом... почувствовал, как что-то подалось. Будто что-то

внутри напряглось слишком сильно и не выдержало. А потом стало уже слишком

поздно.

Он начал видеть, что сместился со своей первоначальной позиции. Он уже говорил

не о метафизической троице, но об абсолютном монизме. Качество -- источник и

сущность всего.

Целый новый поток философских ассоциаций хлынул в голову. Гегель с его

Абсолютным Разумом тоже говорил так. Абсолютный Разум тоже независим -- как от

объективности, так и от субъективности.

Тем не менее, Гегель сказал, что Абсолютный Разум -- источник всего, но потом

исключил из «всего» романтический опыт. Абсолют Гегеля был полностью

классическим, полностью рациональным и полностью упорядоченным.

Качество не таково.

Федр вспомнил, что Гегеля считали мостом между философиями Запада и Востока.

Веданта индуистов, Путь даосистов и даже Будда -- всё описывалось как абсолютный

монизм, сходный с философией Гегеля. Федр в то время сомневался, однако,

являются ли мистические Некто и метафизические монизмы самообратимыми, поскольку

мистические Некто не следуют никаким правилам, а метафизические монизмы --

следуют. Его Качество было метафизической сущностью, а не мистической. Или

мистической? В чем разница?

Он ответил себе, что разница -- в определении. Метафизические сущности

определены. Мистические Некто -- нет. Это делало Качество мистическим. Нет. На

самом деле -- и тем, и другим. Хотя он до сих пор в чисто философском свете

считал его метафизическим, всю дорогу он отказывался определять его. Поэтому оно

к тому же еще -- и мистическое. Его неопределимость освобождала его от правил

метафизики.

Потом, импульсивно, Федр подошел к книжной полке и вытащил небольшую голубую

книгу в картонном переплете. Он сам переписал и переплел ее очень давно, когда

не мог найти нигде в продаже. Ей было 2400 лет; «Дао Дэ Цзин» Лао Цзы. Он начал

читать строки, читанные уже множество раз, но сейчас он изучал их, чтобы

увидеть, сработает ли некая подстановка. Он начал читать и интерпретировать

прочитанное одновременно.

Он читал:

Качество, которое может быть определено, не есть Абсолютное Качество.

И он то же самое говорил.

Имена, которые можно дать, не есть Абсолютные имена.

Это начало неба и земли.

Названное суть мать всех вещей...

Именно.

Качество (романтическое Качество) и его проявления (классическое Качество) -- по

природе своей одно и то же. Ему даются разные имена (субъекты и объекты), когда

оно становится классически проявленным.

Романтическое качество и классическое качество вместе могут быть названы

«мистическим».

Из таинства достичь более глубокого таинства -- вот врата к секрету всей

жизни.(13)

Качество всепроникающе.

И его применение неистощимо!

Непостижимо!

Как источник всех вещей...

И всё же, кажется, остается хрустально прозрачным, как вода.

Я не знаю, чей это Сын .

Образ того, что было до Бога.(14)

...Постоянно, непрерывно оно, кажется, существует. Черпай из него, и служит оно

тебе с легкостью...(15)

Разглядываемое, но не увиденное... слушаемое, но не слышимое... хватаемое, но не

тронутое... эти три избегают всех наших расспросов и так сливаются и становятся

одним.

Не его восходом есть свет.

Не его заходом есть тьма

Непрекращающееся, постоянное

Не может быть определено

И вновь обращается в царство небытия

Вот почему оно зовется формой бесформенного

Образом ничто

Вот почему оно зовется ускользающим

Встречая его ты не видишь его лица

Следуя за ним ты не видишь его спины

Тот кто крепко держится за качество древнего

Способен знать первозданные начала

Которые есть неразрывность Качества(16)

Федр читал строку за строкой, стих за стихом всего этого, видел, как они

подходят, совпадают, становятся на место. Именно. Вот то, что имелось в виду.

Вот что он все время говорил, только бедно, механистично. В этой же книге не

было ничего смутного или неточного. Она была такой точной и определенной, какой

только и могла быть. Она была тем, что он говорил, -- только на другом языке, с

другими корнями и началами. Из другой долины он видел то, что находилось в этой,

теперь уже не как историю, рассказываемую чужими, а как часть той долины, в

которой жил он сам. Он видел всё.

Он разгадал код.

Он читал дальше. Строку за строкой. Страницу за страницей. Ни единого

несоответствия. То, о чем он все время твердил как о Качестве, было здесь Дао,

великой центральной генерирующей силой всех религий, восточных и западных,

прошлых и настоящих, всего знания, всего.

Когда свой мысленный взор он обратил вверх, и узрел собственный образ, и понял,

где он был и что видел, и... я не знаю, что произошло на самом деле... но сейчас

то пробуксовывание, которое Федр ощущал раньше, внутренний раздрай его ума,

внезапно набрал силу -- как камни на вершине горы. Прежде, чем он смог

остановить его, внезапно аккумулированная масса осознания начала расти и расти,

перерастая в лавину мысли, выходя из-под контроля; с каждым добавочным

возрастанием направленной вниз, всевырывающей массы, высвобождающей стократно

собственный объем, а затем той массы, выкорчевывающей себя еще в стократном

объеме, и уже это -- стократно еще; дальше и дальше, все шире и шире; пока не

осталось стоять ничего.

Ничего больше вообще.

Всё не выдержало под ним.













21









-- Ты не очень храбрый, да? -- спрашивает Крис.

-- Нет, -- отвечаю я и протаскиваю кожицу кружка салями между зубов, чтобы

отделить мясо, -- но ты будешь поражен, когда узнаешь, как я ловок.

Мы уже спустились от вершины на приличное расстояние, здесь сосны гораздо выше и

перемешаны с лиственным кустарником, они как-то более закрыты, чем на другой

стороне ущелья на такой же высоте. Очевидно, в это ущелье попадает больше дождя.

Я делаю большой глоток воды из котелка, который Крис наполнил в здешнем ручейке,

а потом смотрю на него. По его лицу я вижу, что он покорился спуску вниз, и нет

необходимости спорить или читать ему лекции. Мы заканчиваем обед половиной

кулька конфет, запиваем еще одним котелком воды и укладываемся на землю

отдохнуть. Вода из горного ручья -- самая вкусная в мире.

Немного погодя Крис говорит:

-- Я теперь могу нести больше груза.

-- Ты уверен?

-- Конечно, уверен, -- отвечает он немного заносчиво.

Я с благодарностью перекладываю кое-что из тяжелого в его рюкзак, и мы,

извиваясь, влезаем в лямки сидя на земле, а потом встаем. Разница в весе

чувствуется. Он умеет быть внимательным, когда в настроении.

Отсюда это выглядит медленным спуском. На этом склоне, очевидно, лес валили, и

здесь много кустарника выше человеческого роста; поэтому приходится идти

медленнее. Приходится идти в обход.









В этом Шатокуа мне хочется уйти от интеллектуальных абстракций крайне общего

порядка и взяться за более серьезную, практическую, повседневную информацию. Я

не вполне уверен, как за нее взяться.

Одну только штуку никогда не услышишь о первопроходцах: то, что все они без

исключения -- пачкуны по своей поироде. Они рвутся вперед, видя только свою

благородную далекую цель, и никогда не замечают мерзости и мусора, остающихся

после. Кому-то другому приходится все за ними убирать -- а это не очень-то

блистательная или интересная работенка. Прежде, чем приступить к ней, приходится

немного подавлять себя. Потом же, когда вгонишь себя в действительный

депрессняк, -- не так уж и плохо.

Открывать метафизические взаимоотношения Качества и Будды на какой-нибудь горной

вершине личного опыта -- захватывающее занятие. И очень незначительное. Если бы

весь этот Шатокуа только этим и ограничивался, то меня следовало бы уволить.

Важно только значение такого открытия для всех долин этого мира, для всех нудных

и тупых занятий и монотонных лет, которые всех нас в них ожидают.

Сильвия знала, о чем говорила в первый день, когда заметила всех тех людей,

ехавших в другую сторону. Как она их назвала? «Похоронной процессией»? Теперь

задача -- вернуться к той процессии с расширенным пониманием, не таким, как

сейчас.

Перво-наперво, следует сказать, что я не знаю, является ли утверждение Федра о

том, что Качество и есть Дао, истинным. Я не знаю ни одного способа проверить

его истинность, поскольку он просто сравнил свое понимание одной мистической

сущности с другой. Он, конечно, думал, что это -- одно и то же, но, возможно, не

вполне понимал, что такое Качество. Или же, что более вероятно, не понимал Дао.

Мудрецом он определенно не был. А в книге, которой он столь хорошо внимал, есть

много полезного и для мудрецов.

Я думаю, далее, что все его метафизическое скалолазание не сделало абсолютно

ничего для нашего понимания ни Качества, ни Дао. Ничегошеньки.

Это похоже на ошеломляющее отрицание того, что он говорил и думал, но это не

так. Наверняка с этим утверждением он и сам бы согласился, поскольку любое

описание Качества -- какое-то определение и, следовательно, не должно достигать

цели. Я полагаю, что он, может быть даже, сказал бы, что утверждения, не

достигающие цели, подобные тем, которые делал он сам, -- еще хуже, чем полное

отсутствие утверждений, поскольку их легко можно принять за истину, и понимание

качества будет задержано.

Нет, он не сделал ничего ни для Качества, ни для Дао. Выгода была только Разуму.

Он показал, как границы разума можно расширить, чтобы он включал в себя

элементы, которые не могли быть ассимилированы раньше и, следовательно,

считались иррациональными. Думаю, что ошеломляющее присутствие именно этих

иррациональных элементов, требующих ассимиляции, создает настоящее плохое

качество, хаотический, разъединенный дух двадцатого столетия. Сейчас я хочу

взяться за них как можно упорядоченнее.









Мы -- на крутом склоне, покрытом скользкой грязью, на которой очень трудно

держать равновесие. Мы хватаемся за ветки и кусты. Я делаю шаг, потом

прикидываю, куда наступить дальше, шагаю туда и снова смотрю.

Скоро кустарник настолько густеет, что я вижу: придется сквозь него прорубаться.

Я приседаю, пока Крис достает мачете из рюкзака у меня на спине. Передает его

мне, и я, рубя и срезая ветки, углубляюсь в заросли. Медленный путь. На каждый

шаг нужно срезать две-три ветки. Так может длиться долго.









Первым шагом от мысли Федра, что «Качество есть Будда», является утверждение,

что если это суждение верно, то оно дает рациональную основу для унификации трех

сфер человеческого опыта, которые в настоящее время разъединены. Эти три сферы -

- Религия, Искусство и Наука. Если можно показать, что Качество -- центральный

термин всех трех, и что это Качество -- не разных видов, а только одного, то

следует, что три разъединенных сферы обладают основой для взаимослияния.

Отношение Качества к сфере Искусства довольно утомительно было показано на

примере стремления Федра к пониманию Качества в Искусстве риторики. Не считаю,

что есть необходимость что-то прибавлять к этому в смысле анализа. Искусство --

усилия высокого качества. Только это и необходимо здесь сказать. Или, если

требуется еще что-нибудь высокозвучное: Искусство -- Божество, явленное в трудах

человека. Отношения, установленные Федром, проясняют, что два в огромной степени

по-разному звучащих суждения -- на самом деле, идентичны.

В сфере Религии рациональные отношения Качества к Божеству нуждаются в более

тщательном установлении, и я надеюсь сделать это позднее. Пока же можно

медитировать на том факте, что староанглийские корни слов «Будда» и «Качество» -

- God и gооd -- по всей видимости, идентичны.

В непосредственном будущем я хочу сконцентрировать внимание на сфере Науки,

поскольку она более всего нуждается в установлении таких отношений. От заявления

о том, что Наука и ее отпрыск -- технология -- «свободны от ценностей», то есть

«свободны от качества», следует отказаться. Именно эта «свобода от ценностей»

усиливает действие силы смерти, к которой было обращено внимание в начале этого

Шатокуа. Завтра я намереваюсь с этого начать.









Остаток дня мы переползаем через серые стволы бурелома и выписываем углы вниз по

крутому склону.

Доходим до утеса, идем в сторону вдоль его края, ища тропу вниз, и, в конце

концов, перед нами появляется узкая щель, по которой можно спуститься. Она

продолжается каменистой лощиной, где течет крошечный ручеек. Лощину заполняют

кусты, камни, грязь и корни огромных деревьев, обмытые ручейком. Потом издалека

доносится шум гораздо большего потока.

Мы переправляемся через речку с помощью веревки, которую там же и бросаем, а на

дороге за речкой натыкаемся еще на каких-то туристов, которые подбрасывают нас

до города.

В Бозмене -- поздно и темно. Чем будить ДеВизов и проситься к ним, мы берем

номер в центральном городском отеле. Какие-то отдыхающие в фойе лыбятся на нас.

Я в своей армейской форме, с посохом, двухдневной щетиной и черным беретом,

должно быть, похож на старого кубинского революционера во время вылазки.

В номере мы изможденно сбрасываем все на пол. Я вытряхиваю в урну камешки,

набравшиеся в башмаки во время перехода речки, потом ставлю их на холодный

подоконник, чтобы медленно просыхали. Ни слова не говоря, мы падаем в постели.













22









На следующее утро мы уезжаем из отеля освеженными, прощаемся с ДеВизами и по

открытой дороге направляемся на север. ДеВизы хотели, чтобы мы остались, но верх

одержал странный зуд двигаться дальше, на запад, и продолжать заниматься своими

мыслями. Сегодня я хочу говорить о человеке, про которого Федр никогда не

слыхал, но чьи работы я штудировал в довольно большом объеме, готовясь к этому

Шатокуа. В отличие от Федра, этот человек был международной знаменитостью в

тридцать пять, живой легендой -- в пятьдесят восемь, а Бертран Расселл

характеризовал его как «по общему мнению, самого выдающегося ученого своего

поколения». Он был астрономом, физиком, математиком и философом в одном лице.

Его звали Жюль Анри Пуанкаре.

Мне всегда казалось невероятным -- и до сих пор, наверное, кажется, -- что Федру

следовало путешествовать по той линии мысли, где до этого никогда не ходили.

Кто-то где-то до него должен был обо всем этом думать, а Федр был настолько

плохим ученым, что сдублировать общие места какой-нибудь знаменитой философской

системы, не утруждая себя проверками, вполне было бы на него похоже.

Вот я и истратил больше года на чтение очень длинной и иногда очень скучной

истории философии в поисках идей-дублей. Захватывающий метод чтения истории

философии, тем не менее, -- и произошла штука, с которой я до сих пор не совсем

знаю, что делать. Обе философские системы, которые, как предполагается, должны

полностью противоречить друг другу, повидимому, говорят нечто очень близкое

тому, что думал Федр, -- с незначительными вариациями. Каждый раз я думал, что

нашел того, кого он дублировал, но каждый раз из-за каких-то, казалось бы,

крохотных различий он брал совершенно другое направление. Гегель, например, на

которого я ссылался раньше, отрицал индуистские системы философии как вообще не

философию. Федр же, кажется, ассимилировал их, или был ассимилиэован ими.

Ощущения противоречия не возникало.

В конце концов, я пришел к Пуанкаре. Здесь снова наблюдалось немножко

повторения, но открылось и совершенно иное явление. Федр следует по длинной и

извилистой тропе к высочайшим абстракциям, потом, кажется, готов спуститься

вниз, как вдруг останавливается. Пуанкаре начинает с наиболее основных научных

истин, разрабатывает их до тех же самых абстракций и потом останавливается. Оба

следа прекращаются у самых окончаний друг друга! Меж ними существует совершенная

непрерывность. Когда живешь в тени безумия, появление другого ума, говорящего и

думающего так же, как и твой, -- что-то близкое к благословению божьему. Будто

Робинзон Крузо нашел следы на песке.

Пуанкаре жил с 1854 по 1912 годы и работал профессором Парижского Университета.

Своими бородой и пенсне он напоминал Анри Тулуз-Лотрека, жившего в Париже в то

же самое время и бывшего всего на десять лет моложе.

В течение жизни Пуанкаре начался удручающе глубокий кризис основ точных наук.

Многие годы научная истина была вне возможности сомнения; логика науки была

непогрешимой, а если ученые иногда и ошибались, то предполагалось, что это --

результат их недопонимания ее правил. На все великие вопросы уже дали ответы.

Миссия науки теперь заключалась в том, чтобы просто оттачивать эти ответы до все

большей и большей точности. Правда, существовали еще необъясненные пока явления

-- радиоактивность, прохождение света сквозь «эфир» и странные взаимоотношения

магнитных и электрических сил; но и они, если каким-либо свидетельством могли

служить прошлые прецеденты, должны были неминуемо пасть. Едва ли кто-либо

догадывался, что через несколько десятилетий больше не будет абсолютного

пространства, абсолютного времени, абсолютной материи или даже абсолютной

величины; классическая физика, научная «твердыня вечная», станет

«приблизительной»; самый трезвый и самый уважаемый из астрономов будет говорить

человечеству, что если бы он достаточно долго смотрел в достаточно мощный

телескоп, то все, что он бы увидел, оказалось бы его собственным затылком!

Основание основосокрущающей Теории Относительности пока понималось очень

немногими, из которых одним был Пуанкаре, как самый выдающийся математик своего

времени.

В своих «Основах Науки» Пуанкаре объяснял, что предпосылки кризиса основ науки

очень стары. Долго и безрезультатно добивались, говорил он, демонстрации

аксиомы, известной как пятый постулат Эвклида, и этот поиск стал началом

кризиса. Постулат Эвклида о параллельных, утверждающий, что через данную точку

нельзя провести больше одной линии, параллельной данной прямой, мы обычно

изучаем в курсе школьной геометрии. Это один из основных блоков, на которых

строится вся математика геометрии.

Все остальные аксиомы казались слишком очевидными для того, чтобы подвергать их

сомнению, а эта -- нет. И все же от нее невозможно было избавиться, не уничтожив

огромных порций математики, и никто, казалось, не мог сократить ее до чего-то

более элементарного. Какие огромные усилия потратили впустую в этой химерической

надежде, в действительности, трудно вообразить, говорил Пуанкаре.

Наконец, в первой четверти девятнадцатого века и почти в одно и то же время

венгр и русский -- Боляи и Лобачевский -- неопровержимо установили, что

доказательство пятого постулата Эвклида невозможно. Они размышляли так: если бы

существовал способ свести постулат Эвклида к другим, более определенным

аксиомам, то станет заметным другой эффект -- полное изменение постулата Эвклида

создаст логические противоречия в геометрии. Вот они и изменили его на

противоположный.

Лобачевский в самом начале допускает, что через данную точку можно провести две

параллели к данной прямой. И, кроме этого, сохраняет все остальные аксиомы

Эвклида. Из этих гипотез он выводит серию теорем, среди которых невозможно найти

никаких противоречий, и выстраивает геометрию, безупречная логика которой ни в

чем не уступает логике эвклидовой геометрии.

Таким образом, своей неспособностью найти какие-либо противоречия он доказывает,

что пятый постулат несводим к более простым аксиомам.

Но не доказательство тревожило. Его же собственный рациональный побочный продукт

вскоре затмил и его, и все остальное в области математики. Математика,

краеугольный камень научной определенности, внезапно стала неопределенной.

Теперь у нас имелось два противоречащих видения непоколебимой научной истины,

истинной для всех людей во все времена, безотносительно их личных пристрастий.

Вот что послужило основой глубокого кризиса, разбившего научное самодовольство

Позолочевного Века. Откуда нам узнать, какая из этих геометрий верна? Если не

существует основания для различения их, то тогда имеется только вся математика,

допускающая логические противоречия.

Но математика, допускающая внутренние логические противоречия, -- вообще не

математика. Конечное действие неэвклидовых геометрий становится не большим, чем

бессмысленной бредятиной колдуна, вера в которую поддерживается исключительно

самой верой!

И, разумеется, раз такие двери открылись, едва ли можно было ожидать, что число

противоречащих систем непоколебимой научной истины ограничится двумя. Появился

немец по фамилии Риманн с еще одной непоколебимой системой геометрии, которая

швыряет за борт не только постулат Эвклида, но и первую аксиому, утверждающую,

что только одна прямая может быть проведена через две точки. Снова внутреннего

противоречия нет, есть только лишь несовместимость с геометриями как Эвклида,

так и Лобачевского.

В соответствии с Теорией Относительности, геометрия Риманна наилучшим образом

описывает мир, в котором мы живем.









У Три-Форкс дорога врезается в узкий каньон в скалах, покрытых беловатым

налетом, и проходит мимо пещер Льюиса и Кларка. К востоку от Бьютта мы

преодолеваем долгий и трудный подъем, пересекаем Континентальный Раздел и

спускаемся в долину. Затем минуем огромную трубу плавильного завода в Анаконде,

заворачиваем в сам городок и находим хороший ресторан со стейками и кофе. Мы

долго поднимаемся по дороге, которая ведет к озеру, окруженному хвойными лесами,

и по солнцу я определяю, что утро уже почти кончилось.

Мы проезжаем через Филлипсбёрг и выбираемся на заливные луга. Встречный ветер

здесь более порывистый, поэтому, чтобы немножко погасить его, я сбавляю скорость

до пятидесяти пяти. Проезжаем сквозь Мэксвилл, и к тому времени, как добираемся

до Холла, нам уже очень нужно хорошо отдохнуть.

Рядом с дорогой находим церковный двор и останавливаемся. Поднялся сильный ветер

и стало зябко, но солнце согревает, и мы кладем шлемы и расстилаем куртки с

подветренной стороны церкви. Здесь очень открыто и одиноко, но прекрасно. Когда

вдалеке есть горы или хотя бы холмы, есть пространство. Крис утыкается лицом в

куртку и пытается заснуть.

Теперь, без Сазерлендов, все по-другому -- так одиноко. Если ты меня извинишь, я

просто еще немного продолжу свое Шатокуа, пока одиночество не пройдет.

Для того, чтобы разрешить проблему, чем является математическая истина, говорил

Пуанкаре, нам следует сначала спросить себя, какова природа геометрических

аксиом. Являются ли они синтетическими априорными суждениями, как говорил Кант?

То есть, существуют ли они как закрепленная часть человеческого сознания,

независимые от опыта и несозданные опытом? Пуанкаре считал, что нет. Они бы

тогда обложили нас с такой силой, что мы не могли бы ни вообразить

противоположного предположения, ни построить на нем теоретическую доктрину.

Тогда бы не появилось неэвклидовой геометрии.

Следует ли, значит, заключить, что аксиомы геометрии -- экспериментальные

истины? Пуанкаре и так тоже не считал. Они бы тогда подвергались непрерывному

изменению и пересмотру по мере поступления новых лабораторных данных. А это, по

всей видимости, противоречит всей природе самой геометрии.

Пуанкаре сделал вывод, что аксиомы геометрии -- условности, и наш выбор из всех

возможных условностей направляется экспериментальными фактами, но остается

свободным и ограничивается только необходимостью избегать всяческого

противоречия. Таким образом, постулаты могут оставаться строго истинными, даже

если экспериментальные законы, которые определяли их приятие, всего лишь

приближенны. Аксиомы геометрии, другими словами, -- простые замаскированные

определения.

Тогда, определив природу геометрических аксиом, он обратился к вопросу: какая

геометрия истинна -- Эвклида или Риманна?

И ответил: Вопрос лишен смысла.

С таким же успехом можно спросить: является ли метрическая система мер истинной,

а система «эвердьюпойс»(17) -- ложной? является ли картезианская система

координат истинной, а полярная -- ложной? Одна геометрия не может быть более

истинной, чем другая. Она может быть только более удобной. Геометрия не истинна,

она выгодна.

Пуанкаре затем перешел к демонстрации условностной природы других понятий науки

-- вроде пространства и времени, показывая, что нет какого-то одного способа

измерения этих сущностей, более истинного, чем другой: то, что принимается общим

согласием, может быть просто-напросто удобнее.

Наши концепции пространства и времени -- тоже определения, избранные на основе

их удобства при обращении с фактами.

Такое радикальное понимание наших самых основных научных понятий, тем не менее,

еще не полно. Тайна того, что есть пространство и время, может стать понятнее

при помощи этого объяснения, но теперь бремя поддержания порядка вселенной

покоится на «фактах». Что такое факты?

Пуанкаре подошел к исследованию фактов критически. Какие факты вы собираетесь

наблюдать? -- спросил он. Их -- бесконечное множество. У недифференцированного

наблюдения фактов -- не больше шансов стать наукой, чем у мартышки за пишущей

машинкой -- сочинить «Отче Наш».

То же самое относится и к гипотезам. Какие гипотезы? -- писал Пуанкаре. «Если

явление допускает одно полное механическое толкование, оно допустит и

бесконечное множество других, которые в равной степени хорошо будут описывать

все особенности, выявленные экспериментом.» Это суждение Федр вынес в

лаборатории; оно поднимало вопрос, из-за которого его выперли из школы.

Если бы у ученого в распоряжении имелось бесконечное время, говорил Пуанкаре,

необходимо было бы только сказать ему: «Смотри и замечай хорошенько»; но

поскольку нет времени видеть все, и лучше не видеть вообще, чем видеть неверно,

ему необходимо сделать выбор.

Пуанкаре разработал некоторые правила: Существует иерархия фактов.

Чем более общ факт, тем он дороже. Те, что могут послужить много раз, лучше тех,

у которых мало шансов возникнуть вновь. Биологи, например, не знали бы, как им

построить науку, если бы существовали только особи, а видов бы не было, и если

бы наследственность не делала детей похожими на их родителей.

Какие факты могут возникать снова и снова? Простые. Как их узнать? Выбирай те,

которые кажутся простыми. Либо эта простота реальна, либо сложные элементы

неразличимы. В первом случае мы, скорее всего, встретим этот простой факт снова

-- либо в одиночестве, либо как элемент сложного факта. У второго случая тоже

есть хорошие шансы возникнуть снова, поскольку природа не конструирует такие

случаи наобум.

Где находится простой факт? Ученые искали его в двух противоположностях -- в

бесконечно большом и бесконечно малом. Биологов, например, инстинктивно

подводили к оценке клетки как тому, что интереснее целого животного, а со времен

Пуанкаре белковую молекулу считали интереснее клетки. Последствия показали

мудрость такого подхода, поскольку клетки и молекулы, принадлежащие различным

организмам, как оказалось, более сходны, нежели сами организмы.

Как тогда выбрать интересный факт -- тот, что начинается снова и снова? Метод --

именно такой выбор фактов; следовательно, необходимо сначала создать метод; и

много их выдумали, поскольку ни один не возникает сам по себе. Начинать следует

с регулярных фактов, но после того, как правило установлено безо всякого

сомнения, факты, соответствующие ему, становятся скучными, поскольку больше

ничему новому нас не учат. Тогда важным становится исключение. Мы ищем не

подобий, но различий, выбираем наиболее выраженные различия, поскольку они самые

показательные и самые поучительные.

Сначала ищем случаи, в которых это правило имеет наибольший шанс не сработать;

заходя очень далеко в пространстве или во времени, мы можем найти, что правила

наши полностью перевернуты, и эти значительные перевороты позволяют лучше видеть

те маленькие перемены, что могут происходить ближе. Но в меньшей степени следует

нацеливаться на удостоверение сходств и различий, нежели на узнавание подобий,

скрытых под очевидными расхождениями. Сначала кажется, что отдельные правила не

согласуются, но при более пристальном взгляде мы видим в общем, что они сходны

друг с другом; различные в сущности, они сходны по форме, порядку своих частей.

Когда мы смотрим на них под таким углом, то видим, как они увеличиваются; у них

возникает тенденция охватывать собой все. И именно это делает определенные факты

ценными: они завершают картину и показывают, что та верно изображает другие

известные картины.

Нет, заключал Пуанкаре, ученые не выбирают наобум факты, которые наблюдают.

Ученый стремится сконденсировать много опыта и много мысли в томик как можно

тоньше; вот почему маленькая книжка по физике содержит так много прошлых опытов

и в тысячу раз больше -- возможных опытов, чей результат известен заранее.

Потом Пуанкаре дал иллюстрацию того, как обнаруживается факт. Он описал в общем,

как ученые приходят к фактам и теориям, и -- уже узко и целенаправленно --

проник в собственный опыт с открытием математических функций, упрочивших его

раннюю славу.

Пятнадцать дней, рассказывал он, он пытался доказать, что никаких таких функций

не может быть. Каждый день усаживал себя за рабочий стол, просиживал так час или

два, пробовал огромное количество комбинаций и не достигал никаких результатов.

Затем, однажды вечером, наперекор всегдашней привычке, он выпил черного кофе и

не смог уснуть. Идеи возникали толпами. Он чувствовал, как они сталкивались,

пока не начали замыкаться пары, образуя устойчивые комбинации.

На следующее утро ему пришлось только записать результаты. Имела место волна

кристаллизации.

Он описал, как вторая волна кристаллизации, управляемая аналогиями с

установленной уже математикой, произвела на свет то, что он позднее назвал

«Тэта-Фуксианской Серией». Он уехал из Кэна, где жил, в геологическую

экспедицию. Разнообразие путешествия заставило его забыть о математике. Он

собирался войти в автобус, и в тот момент, когда поставил ногу на ступеньку, к

нему пришла идея -- причем, ничто из его предыдущих мыслей не готовило ее, --

что трансформации, использовавшиеся им для определения Фуксианских функций,

идентичны трансформациям неэвклидовой геометрии. Он не стал проверять эту мысль,

рассказывал он, а просто продолжал автобусный разговор; но у него возникла

совершенная уверенность. Позднее, на досуге, он проверил результат.

Следующее открытие произошло, когда он гулял по обрыву над морем. Оно пришло с

теми же самыми характеристиками -- краткостью, внезапностью и немедленной

уверенностью. Другое крупное открытие случилось, когда он шел по улице. Люди

превозносили этот его процесс мышления как таинственные труды гения, но Пуанкаре

не довольствовался столь мелким объяснением. Он пытался глубже промерять

происходящее.

Математика, говорил он, -- не просто вопрос применения правил не больше науки.

Она не просто делает возможными большинство комбинаций согласно определенным

установленным законам. Комбинации, полученные таким образом, весьма

многочисленны, бесполезны и громоздки. Подлинная работа изобретателя состоит в

выборе из этих комбинаций так, чтобы исключить бесполезные или, скорее, избежать

хлопот по их выработке, а правила, которые должны направлять выбор,

исключительно тонки и нежны. Почти невозможно установить их точно; они должны

быть скорее почувствованы, чем сформулированы.

Пуанкаре затем выдвинул гипотезу: этот выбор делается тем, что он назвал

«подсознательным я», сущностью, точно соответствующей тому, что Федр называл

«доинтеллектуальным осознанием». Подсознательное я, говорил Пуанкаре, смотрит на

большое число решений проблемы, но только интересные вламываются в сферу

сознания. Математические решения избираются подсознательным я на основе

«математического прекрасного», гармонии чисел и форм, геометрической

элегантности. «Это -- подлинное эстетическое чувство, знакомое всем математикам,

-- говорил Пуанкаре, -- но непосвященные о нем настолько не осведомлены, что

часто поддаются соблазну улыбнуться.» Но именно эта гармония, эта красота и есть

центр всего.

Пуанкаре совершенно ясно дал понять, что не говорит о романтической красоте

видимостей, которая трогает чувства. Он имел в виду классическую красоту,

возникающую из гармоничного порядка частей, которую может ухватить чистый разум,

которая придает структуру романтической красоте и без которой жизнь была бы лишь

смутна и мимолетна -- сном, от которого невозможно было бы отличать сны,

поскольку для такого различения не существовало бы основы. Поиск этой особой

классической красоты, ощущение гармонии космоса заставляет нас избирать факты,

наиболее подходящие для того, чтобы внести что-то в эту гармонию. Не факты, но

отношение вещей приводит к универсальной гармонии, которая есть единственная

объективная реальность.

Объективность мира, в котором мы живем, гарантирует то, что этот мир -- общий и

для нас, и для других мыслящих существ. Посредством коммуникаций с другими

людьми мы получаем от них готовые гармоничные рассуждения. Мы знаем, что эти

рассуждения не исходят от нас, и в то же время признаем в них -- из-за их

гармоничности -- работу разумных существ, таких же, как и мы сами. И поскольку

эти рассуждения кажутся соответствующими миру наших ощущений, мы можем,

наверное, сделать заключение о том, что эти разумные существа видели те же вещи,

что и мы; таким образом, мы знаем, что нам это не приснилось. Вот эта гармония,

это качество, если хочешь, -- единственная основа для единственной реальности,

которую мы только можем знать.

Современники Пуанкаре отказывались признать, что факты преизбраны, поскольку

считали, что поступать так -- значит разрушать справедливость научного метода.

Они подразумевали, что «преизбранные факты» означают, что истина -- это «все,

что тебе угодно», и называли его идеи «конвенционализмом». Они рьяно

игнорировали истинность того, что их собственный «принцип объективности» сам по

себе не является наблюдаемым фактом -- и, следовательно, по их собственник

критериям, должен помещаться в состояние приостановленного одушевления.

Они чувствовали, что должны сделать это, поскольку если бы они этого не сделали,

то вся философская подпорка науки бы рухнула. Пуанкаре не предлагал никаких

решений этого затруднительного положения. Чтобы прийти к этому решению, он не

зашел достаточно далеко в метафизические значения того, о чем говорил.

Он пренебрег и не сказал, что выбор фактов перед тем, как их «наблюдаешь», --

это «то, что тебе угодно» только в дуалистической, метафизической системе

субъекта-объекта! Когда Качество вступает в картину как третья метафизическая

сущность, предварительный выбор фактов перестает быть произвольным. Он основан

не на субъективном, капризном «что тебе угодно», а на Качестве, которое -- сама

реальность. Так это затруднение исчезает.

Выглядело, будто Федр складывал собственную головоломку, но из-за недостатка

времени оставил незаконченной целую сторону.

Пуанкаре же работал над своей головоломкой. Его мнение о том, что ученый

избирает факты, гипотезы и аксиомы на основании гармонии, также оставило

незаполненным грубый, зазубренный ее край. Оставить в научном мире впечатление,

что источник всей научной реальности -- просто субъективная, капризная гармония

-- значит решать проблемы эпистемологии, оставив незавершенным край на границе

метафизики, который делает эпистемологию неприемлемой.

Но мы знаем из метафизики Федра, что та гармония, о которой говорил Пуанкаре, --

не субъективна. Она -- источник субъектов и объектов и существует в отношениях

предшествования к ним. Она не капризна, она -- сила, противоположная

капризности; полагающий принцип всей научной и математической мысли,

уничтожающий капризность, без которого никакая научная мысль не может

развиваться. У меня на глаза навернулись слезы узнавания именно от открытия

того, что эти незавершенные края идеально совпадают в такой гармонии, о которой

говорили как Федр, так и Пуанкаре, образуя завершенную структуру мысли,

способную объединить раздельные языки Науки и Искусства в один.









По обе стороны склоны задрались ввысь, образовав длинную узкую долину,

извивающуюся до самой Мизулы. Этот встречный ветер утомляет, я уже устал с ним

бороться. Крис постукивает меня по плечу и показывает на высокий холм с большой

нарисованной буквой М. Я киваю. Утром мы уже встретили такое при выезде из

Бозмена. На ум приходит отрывок воспоминания о том, что каждый год абитура

каждой школы лазит туда и подновляет букву.

На станции, где мы заправляемся, с нами заговаривает человек на трейлере с двумя

аппалузскими лошадьми. Большинство лошадников настроено против мотоциклов,

кажется, но этот -- нет, он задает кучу вопросов, на которые я отвечаю. Крис все

еще просит меня подняться к букве М, но я и отсюда вижу, что дорога туда крута,

сильно изрыта колеями и ухабиста. Я не хочу валять дурака -- с нашей шоссейной

машиной и тяжелым грузом. Мы немного разминаем затекшие ноги, прогуливаемся и

как-то устало выезжаем из Мизулы в сторону прохода Лоло.

В памяти всплывает, что не так много лет назад эта дорога была полностью покрыта

грязью, петляла, поворачивала у каждой скалы и в каждой горной складке. Теперь

она заасфальтирована, а повороты широки. Весь поток движения, очевидно,

направлялся на север, в Калиспелл или в Кёр-д'Ален, поскольку сейчас почти

полностью иссяк. Мы едем на юго-запад, ветер в спину, и мы себя хорошо

чувствуем. Дорога начинает заворачиваться к проходу.

Все признаки Востока полностью исчезли -- по крайней мере, у меня в воображении.

Дождь пригоняют сюда тихоокеанские ветры, а реки и ручьи возвращают его обратно

в Тихий океан. Мы должны оказаться у океана через два-три дня.

На перевале мы видим ресторан и останавливаемся перед ним рядом со старым

ревуном-харлеем. Сзади у него -- самодельная корзина, а пробег -- тридцать шесть

тысяч. Настоящий бродяга.

Внутри набиваем животы пиццей и молоком, а закончив -- сразу уходим. Осталось не

очень много светового дня, а искать место для лагеря в потемках трудно и

неприятно.

Уже выходя, видим у мотоциклов этого бродягу со своей женой и говорим привет. Он

-- из Миссури, а спокойный взгляд его жены говорит, что у них было хорошее

путешествие.

Мужчина спрашивает:

-- Вы тоже продирались через этот ветер до Мизулы?

Я киваю:

-- Миль тридцать или сорок в час.

-- Как минимум, -- откливается он.

Мы немного разговариваем о ночлеге, и они переходят на то, что очень холодно.

Никогда и подумать не могли у себя в Миссури, что летом будет так холодно --

даже в горах. Им пришлось покупать одежду и одеяла.

-- Сегодня ночью очень холодно быть не должно, -- говорю я. -- Мы поднялись

всего где-то на пять тысяч футов.

Крис говорит:

-- Мы остановимся на ночь где-нибудь рядом с дорогой.

-- На какой-нибудь стоянке?

-- Нет, просто съедем с дороги и все.

Они не выказывают ни малейшего желания присоединиться к нам, поэтому после паузы

я нажимаю кнопку стартера, и мы уезжаем.

На дороге тени деревьев на склонах уже длинны. Через пять или десять миль мы

видим поворот на лесосеку и углубляемся туда.

Дорога покрыта песком, поэтому я переключаюсь на первую передачу и выставляю

ноги, чтобы не упасть. Мы видим боковые дороги, уходящие в стороны от главной

лесосеки, но я остаюсь на главной просеке до тех пор, пока где-то через милю не

натыкаемся на бульдозеры. Значит, они до сих пор здесь валят лес. Мы

разворачиваемся и направляемся по одной из боковых просек. Примерно через

полмили дорогу перегораживает упавший ствол. Это хорошо. Дорогу бросили.

Я говорю Крису:

-- Приехали, -- и он слезает. Мы -- на склоне, который позволяет озирать

нетронутый лес на много миль вокруг.

Крису очень хочется исследовать это место, но я так устал, что просто хочу

отдохнуть.

-- Иди сам, -- говорю я ему.

-- Нет, пошли вместе.

-- Крис, я действительно устал. Посмотрим утром.

Я развязываю рюкзаки и расстилаю спальные мешки на земле. Крис уходит. Я

вытягиваюсь -- руки и ноги наливаются усталостью. Молчащий, прекрасный лес...

Через некоторое время Крис возвращается и говорит, что у него понос.

-- Ох, -- говорю я и поднимаюсь. -- Тебе надо поменять белье?

-- Да, -- он выглядит сконфуженно.

-- Возьми в мешке у переднего колеса. Переоденься и достань мыло из седельной

сумки. Сходим на речку и постираем.

Его все это смущает, и он рад выполнять распоряжения.

Уклон дороги так покат, что приходится сильно топать ногами, спускаясь к речке.

Крис показывает мне камешки, которые собрал, пока я спал. Здесь стоит густой

сосновый дух леса. Становится прохладно, и солнце уже очень низко. Тишина,

усталость и закат немного угнетают меня, но я держу это при себе.

После того, как Крис отстирал белье до полной чистоты и выжал его, мы пускаемся

в обратный путь наверх. Карабкаясь, я со внезапной подавленностью начинаю

ощущать, что шел по этой просеке всю свою жизнь.

-- Пап!

-- А?

Маленькая птичка вспархивает с дерева перед нами.

-- Чем я должен быть, когда вырасту?

Птица исчезает за дальним хребтом. Я не знаю, что сказать.

-- Честным, -- наконец отвечаю я.

-- В смысле -- кем работать?

-- Кем хочешь.

-- Почему ты сердишься, когда я спрашиваю?

-- Я не сержусь... Я просто думаю... Не знаю... Я очень устал, чтобы думать...

Не имеет значения, что ты будешь делать.

Такие дороги, как эта, становятся все меньше, меньше и совсем исчезают.

Позднее я замечаю, что он отстает.

Солнце уже за горизонтом, и на нас опускаются сумерки. Мы поодиночке бредем

обратно по просеке, а когда доходим до мотоцикла, забираемся в спальники и без

единого слова засыпаем.













23









Вот она в конце коридора -- стеклянная дверь. А за нею -- Крис, и с одной

стороны стоит его младший брат, а с другой -- его мать. Крис держится руками за

стекло. Он узнает меня и машет. Я машу в ответ и приближаюсь к двери.

Как тихо всё. Будто смотришь кино с испорченным звуком.

Крис поднимает взгляд на мать и улыбается. Она тоже улыбается ему, но я вижу,

что за улыбкой прячется горе. Она очень расстроена чем-то, но не хочет, чтобы

дети это видели.

И вот теперь я вижу, что это за стеклянная дверь. Это крышка гроба -- моего.

Не гроба -- саркофага. Я -- в огромном склепе, мертвый, а они отдают последние

почести.

Они очень добры -- пришли сюда ради этого. Могли бы и не приходить. Я им

благодарен.

Вот Крис зовет меня открыть стеклянную дверь склепа. Я вижу, что ему хочется

поговорить со мной. Наверняка хочет, чтобы я рассказал, на что похожа смерть.

Меня так и подмывает сделать это -- рассказать. Так хорошо, что он пришел и

помахал мне, что я расскажу ему, что это не так уж и плохо. Только одиноко.

Я тянусь толкнуть дверь, но темная фигура в тени у двери знаками приказывает мне

не трогать её. Один палец поднесен к губам, которых я не вижу. Мертвым не

позволено говорить .

Но они хотят, чтобы я разговаривал. Я еще нужен! Разве он этого не видит? Должно

быть, тут какая-то ошибка. Разве он не видит, что я им нужен? Я умоляю фигуру --

я должен поговорить с ними. Еще не кончено. Я должен сказать им. Но тот, в тени,

и виду не подает, что услышал меня.

«КРИС!» -- кричу я через дверь. -- «МЫ УВИДИМСЯ!!» Темная фигура угрожающе

надвигается на меня, но я слышу голос Криса, далекий и слабый: «Где?» Он слышал

меня! А темная фигура в ярости набрасывает полог на дверь.

Не на горе, думаю я. Горы нет. И кричу: «НА ДНЕ ОКЕАНА!!»

И вот я стою среди опустошенныx развалин города -- совсем один. Развалины везде

вокруг меня бесконечно во всех направлениях -- и я должен идти среди них один.













24









Солнце встало.

Я сначала не совсем уверен, где я.

Мы на дороге где-то в лесу.

Плохой сон. Снова эта стеклянная дверь.

Рядом поблескивает хром мотоцикла, потом я вижу сосны, а потом соображаю, что мы

в Айдахо.

Дверь и фигура в тени рядом с нею -- просто воображение.

Мы -- на просеке, правильно... ясный день... искрящийся воздух. У-ух!..

прекрасно. Мы едем к океану.

Снова припоминаю сон и слова «Мы увидимся на дне океана» -- и спрашиваю себя,

что бы это могло значить. Но сосны и свет солнца -- сильнее любого сна, и мое

недоумение потихоньку успокаивается. Старая добрая реальность.

Я выбираюсь из спальника. Холодно, и я быстро одеваюсь. Крис спит. Я обхожу его,

перебираюсь через поваленное дерево и иду вверх по просеке. Чтобы разогреться,

перехожу на легкую трусцу и резко набираю скорость. Хо-ро-шо, хо-ро-шо, хо-ро-

шо. Слово попадает в ритм бега. Какие-то птицы с холма в тени вылетают на

солнце, и я провожал их взглядом, пока они не скрываются из виду. Хо-ро-шо. Хо-

ро-шо. Хрусткий гравий на дороге. Хо-ро-шо. Ярко-желтый песок на солнце. Хо-ро-

шо. Иногда такие дороги тянутся на много миль.

В конце концов, я достигаю точки, где дыхания уже не хватает. Дорога поднялась

гораздо выше, и я озираю лес на многие мили вокруг.

Хорошо.

Все еще отдуваясь, я быстрым шагом возвращаюсь назад, теперь уже не хрустя

гравием так сильно и подмечая маленькие растения и кустики там, где сосны

срублены.

Снова у мотоцикла, я упаковываю вещи бережно и быстро. Я уже так хорошо знаком с

тем, как все вместе подгоняется, что делаю это, почти не задумываясь. Наконец,

остается спальный мешок Криса. Я его немного переворачиваю -- не слишком грубо -

- и говорю:

-- Клевый день!

Он озирается, ничего не соображая. Выбирается из спальника и, пока я его

упаковываю, одевается, толком не зная, что делает.

-- Надевай свитер и куртку, -- велю ему я. -- Сегодня на дороге будет прохладно.

Он одевается, усаживается в седло, и на малой скорости мы проезжаем по лесосеке

до выезда на шоссе. Перед тем, как двинуться по нему, я бросаю последний взгляд

на лесосеку. Хорошая. Милое место. Отсюда шоссе вьется все дальше и дальше вниз.









Сегодня Шатокуа будет долгим. Я ждал его с нетерпением все это путешествие.

Вторая скорость, потом третья. На таких поворотах нельзя слишком быстро. Солнце

прекрасно освещает эти леса.

До сих пор в нашем Шатокуа висела дымка -- проблема тыловой поддержки; я в

первый день говорил о неравнодушии, а потом понял, что не могу сказать ничего

значительного о неравнодушии до тех пор, пока не понята его оборотная сторона --

Качество. Сейчас, наверное, важно увязать неравнодушие с Качеством, указав на

то, что неравнодушие и Качество -- внутренний и внешний аспекты одного и того

же. Человек, видящий Качество и чувствующий его во время работы над чем-то, --

это человек, которому есть до него дело. Человек, заботящийся о том, что он

видит и делает, -- это человек, обязанный иметь какие-то характеристики

Качества.

Таким образом, если проблема технологической безнадежности вызвана недостатком

заботы -- как технологистов, так и антитехнологистов; и если неравнодушие и

Качество есть внешний и внутренний аспекты одного и того же, то логически

следует, что на самом деле причиной технологической безнадежности является

отсутствие понимания Качества в технологии как технологистами, так и

антитехнологистами. Безумная погоня Федра за рациональным, аналитическим и,

следовательно, технологическим значением слова «Качество» в действительности

была погоней за ответом на всю проблему технологической безнадежности целиком.

Так мне кажется, во всяком случае.

Поэтому я поддержал это и переключился на классическо-романтический раскол,

который, полагаю, лежит в основе всей гуманистическо-технологической проблемы.

Но это тоже требует тщательного исследования значения Качества.

Однако, чтобы понять значение Качества в классических терминах, требовались

исследования в метафизике, в ее отношении к повседневной жизни. А чтобы сделать

это, требовались еще более глубокие исследования огромной области, которая

связывает и метафизику, и повседневную жизнь -- а именно, формального мышления.

Поэтому я шел от формального мышления к метафизике, а из нее -- в Качество; а

потом от Качества -- опять к метафизике и науке.

Теперь мы продвигаемся еще глубже от науки в технологию, и я все-таки верю, что

мы, наконец, попали туда, где хотели быть с самого начала.

Но сейчас у нас уже есть некоторые представления, очень сильно меняющие все

понимание вещей. Качество -- это Будда. Качество -- это научная реальность.

Качество -- это цель искусства. Остается только вработать эти концепции в

практический, приземленный контекст, а для этого нет ничего практичнее или

приземленнее того, о чем я твердил всю дорогу -- починки старого мотоцикла.









Дорога продолжает петлять по ущелью. Солнечные лоскуты раннего утра окружают нас

со всех сторон. Мотоцикл гудит себе дальше сквозь прохладный воздух и горные

сосны, и мы проезжаем небольшой знак, говорящий о том, что через милю можно

будет позавтракать.

-- Есть хочешь? -- кричу я.

-- Да! -- орет в ответ Крис.

Вскоре второй знак с надписью ХИЖИНЫ и стрелкой под ней указывает куда-то влево.

Мы сбрасываем скорость, сворачиваем и едем дальше по грунтовой дороге, пока она

не приводит нас к крашеным олифой хижинам под несколькими деревьями. Мы ставим

мотоцикл под дерево, выключаем зажигание и газ и входим в главное здание.

Деревянные полы приятно и гулко стучат под мотоциклетными башмаками. Садимся за

стол, покрытый скатертью и заказываем яйца, горячие булочки, кленовый сироп,

молоко, колбаски и апельсиновый сок. Холодный ветер вдул в нас аппетит.

-- Я хочу написать письмо маме, -- говорит Крис.

По-моему, это хорошо. Я иду к бюро и беру канцелярские принадлежности этого

пансионата. Приношу все Крису и даю ему свою ручку. Резкий утренний воздух

добавил и ему энергии. Он кладет перед собой бумагу, хватает ручку мертвой

хваткой и на секунду сосредотачивается на чистом листе.

Потом поднимает глаза:

-- Какой сегодня день?

Я говорю. Он кивает и записывает.

Потом я смотрю, как он пишет: «Дорогая Мама».

Некоторое время он таращится на бумагу.

Потом поднимает взгляд:

-- Что написать?

Я начинаю ухмыляться. Следовало бы заставить его целый час писать об одной

стороне монеты. Я иногда думал о нем как о студенте, но не как о студенте-

риторе.

Нас прерывает появление горячих булочек, и я говорю, чтобы он отложил письмо --

я ему потом помогу.

Когда мы заканчиваем, я закуриваю с ощущением свинцовой наполненности от

булочек, яиц и всего остального и замечаю через окно, что снаружи вся земля -- в

пятнах тени и солнечного света.

Крис снова извлекает бумагу.

-- Ну, теперь помоги мне, -- говорит он.

-- О'кей, -- отвечаю я. Объясняю ему, что его заело в самой обычной ситуации.

Обычно, говорю я, ум заедает, когда пытаешься сделать кучу дел сразу. Нужно

только не вытягивать слова насильно, от этого еще больше заедает. Надо все

разграничить и делать одно за другим, по очереди. Ты думаешь о том, что сказать

вообще, и о том, что сказать сначала, одновременно, а это очень трудно. Поэтому

раздели их. Составь список того, что хочешь сказать -- в любом порядке. А потом

уже определим, как надо.

-- Список чего, например?

 
Семинарская и святоотеческая библиотеки

Предыдущая || Вернуться на главную || Следующая
Полезная информация: